— Боюсь, что теперь уже не удастся… ведь я выпил коньяку.
— Не огорчайся, Тикки. — Сама того не подозревая, она приговорила его к вечной гибели. — Мы можем пойти в любой другой день.
Он опустился на колени и стал смотреть на Луизу, преклонившую колена вместе с другими причастниками у алтарной решетки: он настоял на том, что пойдет с ней в церковь. Отец Ранк отвернулся от престола и подошел к ним с причастием. Domine, non sum dignus… domine, non sum dignus… domine, non sum dignus… Рука его привычно, словно на военных учениях, коснулась пуговицы мундира. На миг ему показалось жестокой несправедливостью, что бог предает себя во власть человеку то в образе человека, то в виде облатки — раньше в селениях Палестины, теперь здесь, в этом знойном порту, тут, там, повсюду. Христос велел богатому юноше продать все и следовать за ним, но то был понятный, разумный шаг по сравнению с поступком, который совершил он сам, отдавшись на милость людей, едва ли знающих, что такое молодость. Как отчаянно он любил людей, со стыдом подумал Скоби. Священник медленно, с остановками, дошел до Луизы, и Скоби вдруг почувствовал себя изгоем. Там, впереди, где стояли коленопреклоненные люди, была страна, куда ему больше никогда не вернуться. В нем проснулась любовь, любовь, какую всегда питаешь к тому, что утратил, — будь то ребенок, женщина или даже страдание.
2
Уилсон аккуратно вырвал страницу со стихами из «Даунхемца» и наклеил на оборотную сторону лист плотной бумаги. Он посмотрел листок на свет: теперь сквозь строки его стихотворения уже нельзя было прочесть спортивную хронику. Он старательно сложил листок и сунул в карман; там этот листок, наверно, и останется, а впрочем, кто знает?…
Он видел, как Скоби поехал в город, и с бьющимся сердцем, задыхаясь, почти как в тот раз, когда он входил в публичный дом, и даже с той же опаской — кому охота менять привычный ход жизни? — пошел вниз, к дому Луизы.
Уилсон мысленно прикидывал, как повел бы себя на его месте другой мужчина: сразу же соединить разорванные нити — поцеловать ее, как ни в чем не бывало, если удастся — в губы, сказать «Я по вас скучал», держать себя уверенно? Но отчаянное биение сердца — это позывные страха — мешало ему соображать.
— Вот наконец и Уилсон, — сказала Луиза, протягивая руку. — Я уж думала, что вы меня забыли. — Он принял ее руку как знак поражения. — Хотите чего-нибудь выпить?
— А вы не хотите пройтись?
— Слишком жарко, Уилсон.
— Знаете, я ведь с тех пор там не был…
— Где?
И он понял, что для тех, кто не любит, время не останавливается.
— Наверху, возле старого форта.
Она сказала безжалостно, не проявив никакого интереса:
— Ах да… да, я сама еще там не была.
— В тот вечер, когда я вернулся к себе, — он почувствовал, как проклятый мальчишеский румянец заливает ему щеки, — я пытался написать стихи.
— Кто? Вы, Уилсон?
Он воскликнул в бешенстве:
— Да, я, Уилсон! А почему бы и нет? И они напечатаны!
— Да я не смеюсь над вами, я просто удивилась. А кто их напечатал?
— Новая газета. «Круг». Правда, они платят гроши…
— Можно посмотреть?
У него перехватило дыхание.
— Они у меня с собой. На обороте было напечатано что-то просто невыносимое, — объяснил он. — Терпеть не могу весь этот модернизм! — Он жадно следил за выражением ее лица.
— Довольно мило, — сказала она малодушно.
— Видите, ваши инициалы!
— Мне еще никогда не посвящали стихов.
Уилсон почувствовал дурноту, ему захотелось сесть. Зачем только, думал он, идешь на это унижение, зачем выдумываешь, что ты влюблен? Он где-то прочел, что любовь выдумали трубадуры в одиннадцатом веке. Зачем это было нужно, разве мало нам похоти?
Уилсон сказал с бессильной злобой:
— Я вас люблю. — Он думал: это ложь, пустые слова, которые хороши только на бумаге. Он ждал, что она засмеется.
— Ох, нет, Уилсон. Неправда, — сказала она. — Это просто тропическая лихорадка.
Тогда он ринулся, очертя голову:
— Больше всего на свете!
Она ласково возразила:
— Такой любви не бывает, Уилсон.
Он бегал по комнате — короткие штаны шлепали его по коленкам — и размахивал листочком из «Даунхемца».
— Вы не можете не верить в любовь. Вы же католичка. Разве бог не любит всех на свете?
— Он — да. Он на это способен. И очень немногие из нас.
— Вы любите мужа. Вы же сами мне говорили. Из-за этого вы и вернулись.
Луиза грустно призналась:
— Наверно, люблю. Как умею. Но это совсем не та любовь, которую вы себе выдумали. Никакой чаши с ядом, роковой судьбы, черных парусов. Мы не умираем от любви, Уилсон, разве что в книгах. Да еще какой-нибудь мальчишка сдуру, — и то у него это только поза. Давайте не становиться в позу, Уилсон: в нашем возрасте это уже не забавляет.
— Я не становлюсь в позу, — сказал он с той яростью, в которой сам отчетливо чувствовал фальшь. Он встал перед книжным шкафом, словно призывая свидетеля, о котором она забыла: — Что ж, и у них всех — только поза?
— Не совсем. Вот почему я люблю их больше, чем _ваших_ любимых поэтов.
— И все же вы вернулись. — Лицо его озарилось недобрым вдохновением. — А может, это была просто ревность?
— Ревность? Господи, к кому же я могу ревновать?
— Они ведут себя осторожно, — сказал Уилсон, — но не так осторожно, чтобы люди ничего не знали.
— Я не понимаю, о ком вы говорите?
— О вашем Тикки и Элен Ролт.
Луиза ударила его по щеке, но задела нос; из носу обильно пошла кровь.
— Это за то, что вы назвали его Тикки, — сказала она. — Никто не смеет его так называть, кроме меня. Вы же знаете; как он это ненавидит. Нате, возьмите мой платок, если у вас нет своего.
— У меня сразу начинает идти кровь. Вы не возражаете, если я прилягу?
Он растянулся на полу, между столом и шкафом для продуктов; вокруг ползали муравьи. Сперва в Пенде Скоби видел, как он плачет, а теперь — вот это.
— Хотите, я положу ключ вам за шиворот? — спросила Луиза.
— Не надо. Спасибо.
Кровь запачкала листок из «Даунхемца».
— Вы уж меня, пожалуйста, простите. У меня ужасный характер. Но это вас излечит, Уилсон.
Если живешь только романтикой, от нее нельзя излечиться. В мире слишком много бывших служителей той или иной веры; право же, лучше делать вид, будто еще во что-то веришь, чем блуждать во враждебной пустоте, полной жестокости и отчаяния. Он упрямо настаивал:
— Меня ничто не излечит, Луиза. Я вас люблю. Ничто, — повторял он, орошая кровью ее носовой платок.
— Вот странно, если бы это было правдой! — сказала она. Он вопросительно хмыкнул, лежа на полу. — То есть если бы оказалось, что вы один из тех, кто в самом деле умеет любить. Раньше я думала, что Генри умеет. Было бы странно, если бы оказалось, что умеете вы.
Уилсона вдруг охватил нелепый страх, что теперь его примут за того, за кого он себя выдает, — чувство, которое испытывает штабной писарь: он врал, что умеет водить танк, а теперь началась атака и он видит, что хвастовству его поверили. Признаться, что он ничего не умеет, кроме того, что вычитал в технических журналах, уже поздно… «Печальная любовь моя! Ты ангел, ты и птица!»
Уткнувшись носом в платок, он благородно признал:
— Думаю, что и он любит… конечно, по-своему.
— Кого? — спросила Луиза. — Меня? Эту Элен Ролт, на которую вы намекаете? Или только себя?
— Я не должен был вам ничего рассказывать.
— Значит, это неправда. Давайте говорить начистоту, Уилсон. Вы себе не представляете, как я устала от утешительной лжи. Она красивая?
— О нет, нет! Ничего подобного!
— Конечно, она молодая, а я женщина средних лет. Но вид у нее после всего, что она пережила, наверно, довольно потрепанный.
— Да, вид у нее очень потрепанный.